Ей стыдно было сознаться, но она замирала от счастья при мысли, что евреев мучат. Словно до сих пор от нее требовали жертвы, подвига, она не знала какого, а теперь ей сказали.
Евреев мучат… она будет еврейкой. Ее будут истязать, гнать, — она будет еврейкой.
Над ней будут издеваться, она не опустит глаз перед врагом и смело скажет: я еврейка. Ей хотелось сейчас же всех пыток, придуманных для мучений, и до боли сжималось сердце за то, что она еще не потерпела.
— От этого кружится голова, — говорил Нахман, но не нужно опьяняться. Наша родина здесь. Сила не в бегстве, а в борьбе!
Он радостно оглянулся, и крепкая любовь звучала в его голосе, когда он сказал:
— Вы видите небо, Мейта, — оно черное. Но это черное небо я люблю больше солнца, которое светит "там"… Пройдет ночь, и наступит день. Но день будет здесь, где мы столько страдали, где победим… Мы должны победить, Мейта! Народ не всегда бывает игрушкой…
— Отчего же мое сердце так бьется? — возразила Мейта. — Я горю и готова пойти на костер.
— И я готов, Мейта, но нужно знать, где он. Если бы я уже знал… — Тоска, давно сдерживаемая, и прорвавшееся страдание души послышались в его словах…
Дождь безнадежно звенел… Он звенел сзади, впереди, догонял, обгонял и будто преследовал, чтобы погасить мечту.
Он звенел безнадежно…
Теперь Мейта проводила дни, как во сне. Время ее по-прежнему проходило в труде, но в душе она переживала что-то нежное, блестящее, и минуты проходили, сотканные из порывов. Она просыпалась с улыбкой, улыбалась комнате, двору, и все милые образы, которые были ей так дороги, целый день окружали ее.
Казалось ей, — лишь только она скажет Нахману о своей любви к нему, и он ответит ей тем же, протянутся нити к родине, к Дине, и сотворится мост для перехода евреев на родину, где они будут счастливы и свободны.
Все девушки превратятся в работниц, рассыплются по полям, и жизнь станет пляской радости. Каким-то непостижимым чудом все, что она переживала, претворялось в любовь, и как в реке нельзя отличить образовавшие ее воды, так и она не знала теперь, какой любовью любит Нахмана, какой родину, Дину…
К Дине ее неудержимо влекло, и, разговаривая с Нахманом, она часто упоминала о ней.
Она представляла ее себе страдающей и непреклонной и хотела бы отдать себя всю на служение ей. И оттого, что чувствовала себя недостойной заговорить с ней, готова была пасть ниц, лишь бы Дина ее заметила, ободрила…
Часто вечером она подстерегала Фейгу, мечтая что-нибудь разузнать о Дине, и была недовольна холодностью Фейги к сестре.
— Если бы у меня была такая сестра, — сказала ей однажды Мейта, — я не отходила бы от нее.
Это было в конце ноября, вскоре после того, как старуху Симу подобрали на улице, сбитую с ног пьяным тачечником. Девушки сидели в комнате Нахмана, и Фейга торопилась, чтобы тот не застал ее.
— Некогда, Мейта, — ответила Фейга. — Мы любим Дину, но нам некогда показывать любовь. Вот осень прошла — монотонно продолжала она, — и зима гонит из фабрики на улицу, из улицы на фабрику. Мать все не встает, и ноги ее остаются толстыми, как бревна. Корзины лежат на печи, и когда она смотрит на них, то плачет.
— Конечно, — нетерпеливо возразила Мейта, — веселого в жизни мало. Но Дина — солнце…
— Солнце, — все так же монотонно повторила Фейга, — но нас и солнце не согреет. Когда посидишь в комнате, где мать лежит на одной кровати, а Ита, теперь опять забеременевшая от какого-то мальчика, на другой, и подумаешь, как они обе мучатся, то и о себе забудешь. Обе говорят, кричат от злости, ругаются, плачут… И голод сидит с ними, как живой.
Мейта уже молчала. И казалось, то были слова из книги зла, которые произносила девушка.
— Если бы не я, не Фрима, — продолжала Фейга, — они давно умерли бы с голоду. А ночью на улице уже прохода нет от девушек. И злишься на них, что отбивают хлеб.
— Это страшно, — бормотала Мейта с гримасой, как будто ее ударяли.
— Привыкнешь, Мейта, — с спокойным унынием отозвалась Фейга, и в этом был ужас. — Оно придет и к тебе, как самый верный друг. Оно отыщет дом, где ты живешь, твою квартиру, постучит тебе в окно, и ты выйдешь. Если зима не вытолкнет, весна заманит. И толкает, и тянет, Мейта…
Послышались шаги Нахмана, и Фейга стремглав выбежала из комнаты.
— Ну, вот я и свободен, — произнес он усталым голосом — Добрый вечер, Мейта! Что теперь делать?
Он, не раздаваясь, уселся, а Чарна, выглянув на него из двери, скрылась опять у себя в комнате…
Днем Нахман сидел с Даниэлем в трактире, после того как распродал торговцам остаток товара, и, поделившись с ним деньгами и выглядывая из окна на ряды, говорил:
— Мне Шлойма предсказывал, Даниэль, что так кончится. Не горюйте, товарищ, может быть, весной мы снова начнем торговать.
— Да, — ответил Даниэль, силясь улыбнуться, — зима таки отрезала голову. Мы, правда, продержались до ноября, и это отличное утешение. Ведь четверть разбежалась еще в начале октября…
— Торговцем нужно родиться, — упорствовал Нахман.
— Не будем спорить, — согласился Даниэль. — Передайте-ка мне чайничек. Теперь у меня одно осталось: продержаться до весны, а там уехать. Нас четверо с детьми, и все будем работать… на родине. Только бы добраться до тех, которые помогают уехать отсюда.
— Что же вы будете делать всю зиму? — мрачно спросил Нахман.
— То же, что и вы, — то же самое. Немного поголодаем, немного выпросим, немного заработаем… Поверьте, я не думаю об этом. Только бы не свалиться от болезни и найти тех, кто бросит добрый взгляд на мою семью. И "там" я всегда буду молиться на них.