— Так делайте добро, — сердито произнес Фейвель. — Вы еврей — за народом идите! Не отставайте от него, как теленок от матери…
— Вы напрасно вините меня, — опять повторил Нахман, глядя на каждого в отдельности. — Я знаю одно: у несчастных всех одна дорога…
Его снова остановили, возразили, и ненависть росла между ними. Сыны одного народа, они стояли друг против друга, как враги, и был в этом символ какого-то высшего несчастья, когда одно горе не рождало одного усилия.
— Послушайте, — говорил Нахман, я знаю наших врагов. Я вырос с ними, работал с ними… Я знаю, как они живут, как думают. Они не злы, и у них нет ненависти к нам. Я видел… Так же тяжела их жизнь, как наша, так же они измучены, так же задыхаются под гнетом. Я только что от Шлоймы… Он сказал: не враг, но брат идет на нас, — и в этом правда. Мы дети одних страданий, одной ненависти… Теперь их натравили на нас, — будем защищаться, будем храбрыми. Но кто знает? Может быть, завтра мы вместе с ними поднимем руку на врага…
В тоне его уже слышалась уверенность. Как будто враги ослабевали, и он видел победу своих. Вот вышли рабочие… Со всех сторон — из фабрик, из заводов, из домов-лачуг показались они… Они выступали медленно, озираясь, они еще колебались… Вот вышли рабочие, — христиане, евреи и другие, они соединялись, строились в ряды…
— Вы видите, — с ненавистью кричал Лейзер, — вы видите…
— Я вас не узнаю, — произнес Даниэль, обращаясь к Нахману и не поднимая глаз на него, — пусть все правда, что вы сказали, — теперь не время говорить об этом. Теперь осталось одно: плакать о родине, плакать о беззащитности, плакать о нашей несчастной судьбе… Перестаньте, я умоляю вас. Если бы вы знали, как я, что делается в городе!
Он оборвался, и от этих простых, ясных слов отчаяния все вдруг смирились…
Опять стояли родными несчастные сыны вечного народа… Снова они жили вне закона в стране-мачехе и с одним чувством думали о завтрашнем дне…
Вечером евреи сидели за пасхальным столом и уныло читали: "Рабами мы были у фараона в Египте и Бог сильной рукой вывел нас из него"…
Во всех домах царили ужас и смятение. Снова предстояли тяжелые дни испытаний, снова наступали черные дни гонений, снова страница истории должна была быть запятнанной кровью невинных людей… И так в страхе и молении, в ужасе и слезах проходили чистые, светлые дни Пасхи, и не было одного сердца в городе, которое не трепетало бы от предчувствий…
Не ночь — день Варфоломея быстро приближался…
Погром начался…
В воскресенье, шестого апреля, ровно в два часа дня, банды простонародья, имея впереди себя отряд мальчишек, пьяные и злые, создали начальный шум, который должен был заглушить в них последнее чувство жалости к людям и понимание своих действий. Звуки разбиваемых камнями стекол были первыми, что разорвали преграду напряжения и ужаса минуты, — были первыми словами таинственного языка, призывавшего к насилию, словами могучими, убедительными, повелительными… И воистину грозный, воистину страшный крик пронесся по городу:
— Бей жидов!..
Погром начался…
Окруженные любопытной праздничной толпой и направляемые невидимыми вдохновителями, насильники ворвались в первые еврейские дома, и плач и вой потерявшихся от ужаса людей залил улицы всеми человеческими стонами. И этот плач, точно клятва в слабости, прозвучал как сигнал, и погром забушевал… Подобно обезумевшим от ненависти, подобно мстителям за долгие годы мучений, насильники вбегали в дома нищеты и, слепые от гнева, от радости, от возбуждения набрасывались на добро… Они разбивали двери, окна, ломали мебель, посуду, выпускали перья из подушек и, захватив все, что можно было унести с собой: деньги, платья, — летели дальше среди одобрений толпы. Они летели, как демоны в своих оборванных одеждах, летели, страшные, нося в себе жажду разрушения, искоренения тех, в ком видели нечистых, врагов, — которых считали теперь истинными, виновниками своей несчастной жизни. Пьяные и трезвые, с лицами, дышавшими злобой, победой, казалось, они уже осязали руками мечту о хорошей жизни, спокойной, обеспеченной, которая сейчас воцарится, как только они уничтожат евреев. Они забыли о дружбе, в какой жили с евреями, они забыли о собственном гнете, истинных виновников этого гнета, — они видели только врага, которого им указали: еврея, евреев… И чувствуя только ненависть к евреям, которую еще в детстве им привили, и беспощадный гнев, минуя несчастную жизнь бок о бок с евреями, они с изуверством, бешенством, точно настал последний день мира и другого не будет, разбивали и уничтожали все, что попадалось им в руки. Они ничего не щадили, и мольба и крики не трогали их. С каждым часом безумство разрушения нарастало, и теперь насильники терпеливо оставались в домах и ломами, топорами, не спеша, взрезали, разбивали, разрушали жалкое добро несчастных жертв…
Погром бушевал, погром разрастался… С изумительной быстротой, как пламя в бурю, разносилась по городу страшная весть, и евреи, побросав свои жилища, с плачем и ломанием рук, обнимаясь и прощаясь, спасали свою жизнь. Они прятались в погребах или у христиан, если те принимали их, — на чердаках, в отхожих местах, на крышах, в конюшнях, и покорные, как всегда, не смея думать о борьбе, выбегали на улицы…
И тяжелый, мучительный гнев бил по сердцу при мысли о неслыханной несправедливости, которая совершалась над невинным народом… Живые стены, молчаливые и покорные! Ими укорялось настоящее зло, и оно отдавало их народному гневу, чтобы насытить жажду его мщения, столь страшного, столь справедливого. Кто мог защитить евреев, когда они заранее были принесены в жертву? И поразительный вид представлял собой город: отданный во власть обезумевших насильников, он оставался без власти, и все, что происходило в нем, происходило так, будто он сам оторвался от общей жизни страны. Книга человеческого закона лежала у ног, и пьяные, остервенелые люди с презрением топтали ее…