— Значит, и там не лучше, — произнес Хаим, выслушав. — Все хозяева похожи один на другого.
Он сам разлакомился и заговорил о притеснениях, о штрафах, о ценах, и это было просто ужасно. Но когда он упомянул, что лучшие работники не вырабатывают более восьмидесяти копеек в день, то вспомнил, что эти лучшие всегда в последней степени чахотки, — и, смеясь и тыкая себя пальцем, бормотал:
— Я только дошел до шестидесяти копеек, — больше двух тысяч не могу успеть. Через год я, пожалуй, буду делать две с половиной тысячи, но я стану ближе к земле на десять лет.
— Что же делать? — неожиданно раздался голос Нахмана, — и он уставился на Давида.
— Это Нахман, — проговорил Хаим, внезапно оборвавшись, — он учится ремеслу.
— Нечего делать, — спокойно и печально отозвалась Голдочка.
— Вы скоро сдались, — с усмешкой перебил ее Давид. — Есть что делать! Об этом уже позаботились. Будьте совершенно спокойны…
Внезапный прилив симпатии к Давиду налетел на Нахмана.
— Может быть, этот знает… — подумал он.
— Вот этот человек знает, Нахман, — проговорил Хаим, довольный, как будто была буря, и он укрылся от нее. — Спросите его, и он вам ответит. Он вам ответит, Нахман!
— Что же делать? — раздельно спросил Нахман, горя глазами.
— Идти к нам, — ответил Давид, тряхнув энергично головой.
— Подождите, — заволновался Нахман, — я не понимаю. Зачем к вам? Вы сами беспомощны… Подождите, — я хочу свободы.
— Ого, вы горячий! — хорошим голосом перебил его Давид.
— Я хочу свободы, — повторил он, — я стою — ты стоишь. Я не трогаю тебя — не трогай меня… Вот чего я хочу. Теперь нищета. Откуда она взялась? Повсюду кричат о родине. Я ничего не понимаю. Душа разрывается от всего, что вижу, а понять ничего не могу… Тут есть сапожник Шлойма…
— Я знаю о нем, — опять перебил Давид, теребя свою бороду и внимательно слушая.
— Он умен, как день, но как сделать то, чего он хочет?
— Он будет нашим, — проговорил Давид.
— Вы говорите правду! — воскликнул Нахман.
— Он скоро будет нашим, — повторил Давид, — еще немножко, и он сдастся…
— Хорошо, вы мне потом расскажете. Вот сионисты тоже дают ответ… а все-таки кругом страдают от голода, умирают от голода, мучатся… Каждый дает свой ответ, а правда остается.
Хаим от наслаждения потирал руки…
— Вот это я люблю. Режьте, как хлеб. Так, так, выбивайте искры своими головами… Честное слово, человек хорошая штучка!
— Я сказал, что делать, — ответил Давид. — Нужно идти к нам. Другого выхода нет. Я переживал то же самое, что и вы… Три года тому назад меня сняли с веревки…
— Куда к вам? — недоверчиво спросил Нахман.
— К нам, к рабочим. Вы видите эти дома? Наши дома повсюду такие. Но в них сидит сила… Мы знаем ее, вот в чем наша победа. Мы не беспомощны — мы сильны. Враг здесь, враг там, — он повсюду. Соберемся, — он станет против нас, и его даже слепые увидят.
— Это хозяин, — не вытерпев, подсказал Хаим. Давид не ответил и долго не сводил с него глаз.
— Говорите, — попросил Нахман, — говорите…
Опять наступила тишина, и в тишине этой, как расплавленный металл, лились горячие слова и, как металл расплавленный, жгли, казнили и выжигали навсегда в душе чудную ненависть к врагам, которой так мало среди людей. Мощная уверенность росла в этом убежденном голосе. Она звала, она покоряла… Как будто творец создавал, — перед потрясенным Нахманом вырастал закованный в железо боец с непреклонной волей, и солнце правды было в его руках. И с этим солнцем правды в руках он шел среди тьмы жизни, среди дорогих, измученных людей, и вокруг него скоплялись полчища воинов, — и он, и солнце правды, и полчища, — все шли на войну со старым миром.
— Вы слышите, Нахман, — перебивал иногда Хаим, — если бы не чахотка…
Теперь спадала черная завеса незнания и непонимания, и истина ясная и прозрачная осветила жизнь… И Нахман, весь потрясенный, готовый на подвиг, на жертву, затаив дыхание, слушал великую повесть об обманутом человечестве… Как из темноты выходила грозная, вооруженная всеми орудиями неправды и кулака, победительная сила богатства, и в комнате пронеслись стоны полураздавленных людей. То кричали мужчины, женщины, старики и старухи, подростки и дети… Как отбросы ненужные и ненавистные, замученные, выбрасывались они из жизни, и их стоны и жалобы никого не трогали.
Нахман сжал кулаки, и сдавленный звук; вырвался из его горла… И была эта сила такая подлая, такая могучая, что его охватил страх. Какими жалкими, ничтожными казались ему тьмы людей перед этим блестящим могуществом зла и насилия, могуществом, дававшим беспредельную власть одному над тысячами, кучке — над миллионами! Как люди не могли понять "своей" силы, власти своих миллионов над кучкой? И ясной, блистательной мелькнула у него мысль Шлоймы о единении.
Он слушал, и ядовитой ненавистью напитывалась его душа, и весь как бы уже прицеливался в сильных неправдой и злом. Давид продолжал, и с каждым словом его враг как будто сжимался, втягивался, собирал свое могущество в одно место, словно хотел подняться во весь рост.
— Что скажете, Нахман? — шепнула Голдочка, сверкая глазами…
Но вот Давид заговорил о рабочих… Опять радостно и победно зазвучал его голос. Как клич, раздались его слова. Со всех сторон, из домов-лачуг, из фабрик, из заводов показались рабочие. Они выступали еще медленно, они испуганно озирались, они колебались. Голос Давида звучал все увереннее… И они выходили смелее, их лица одушевились, они соединились, они выстроились в могучие ряды…