— Да, да, это я, — говорила она, глядя перед собой…
Они пошли рядом, — она, как бы догоняя его, а он медленно, словно сожалея, что удаляется от окраины. Снег лежал повсюду, все серое, печальное исчезло под ним, — но скука царила в безлюдных переулках и улицах.
Нахман шел, опустив голову, не смея верить, что рядом с ним идет Неси, и иногда с недоверием взглядывал на нее. Что-то далекое, юношеское поднималось в его душе, и ему казалось, что в насмешку вернулось столь желанное некогда, столь дорогое. И с сожалением взрослого, с нежной печалью смотрел он на это прошлое, которое уже не имело власти над ним. Как давно это было, как это было близко…
— Я иду с вами, — говорил он, — и стараюсь думать, что ничего не произошло… Не произошло, Неси! Вот я вернулся из рядов. Я пошел к вам, и вы встретили меня. Повернем в этот переулок, чтобы казалось — мы идем гулять.
— Нет, нет, Нахман!.. Я не узнаю этих улиц. Расскажите мне о себе…
— Вот вы уходите от меня, — продолжал Нахман. — Помните, как я любил вас?
— Я не любила вас, — холодно сказала Неси.
— …а теперь иду с вами и ничего не чувствую. И все-таки мне чего-то до слез жалко… Зачем вы ушли, не повидавшись со мною?
Она пошла быстрее, взволнованная воспоминаниями, растроганная, а он рассказывал ей о мучениях, которые пережил.
— Но я пришла к вам, — крикнула она, не выдержав и схватив его за руку, — я была у вас, я ждала!..
Они смотрели друг другу в глаза, и оба были в отчаянии.
— Какое несчастье! — бормотал он.
— Я так любила вас, Нахман, — созналась она, сбросив холодность, и опять взяла его за руку, — но вы были слабый, слабый… Потом и с этим помирилась, и уже хотела вас, одного вас, видеть вас, слушать. Расскажите мне о людях… У меня дрожала душа, когда вы говорили. И только одного слова вашего не хватало… Нет, нет, расскажите лучше о себе!
Они уже вошли в широкую улицу, упиравшуюся в город, и Неси, поглядев на огни, просто сказала:
— Вот я смотрю на город, и опять что-то бьется в груди по-прежнему, и хочется крыльев, чтобы полетел на огонь. Не город звал меня — скажите, кто? Но есть что-то, чем я довольна. Я не вижу этой нищеты, этой грязи, этих фабрик. И все-таки, Нахман, душа становится меньше.
— Как я жалею вас, — тихо сказал Нахман, сжимая ее руку, — как жалею!
Она вдруг отняла руку у него и с неожиданной ненавистью произнесла:
— Не жалейте меня, Нахман, это хорошо для калек.
Она оборвалась, а он, чтобы успокоить ее, стал рассказывать о своей жизни.
— Ну что же, — произнесла она, — у вас весело. Скажите Мейте, что я ее люблю. Будете работать на фабрике? Кто может вам позавидовать? И никуда вас не тянет? Почему же я жалею вас, Мейту? Вот сани. Я беру их. Прощайте, Нахман.
— Прощайте, Неси!
Они долго прощались, как будто навсегда. И когда она уехала, он с сожалением смотрел ей вслед, точно она уносила с собой что-то нужное ему в жизни, без которого она никогда не пойдет гладко.
— Вас никуда не тянет? — повторил он.
Взволнованный, возвращался он домой, полный неясных дум… Может быть, он думал о человеке? Разве он способен был понять свое волнение, похожее на жалость к снегу, который лежал кругом и скрипел под ногами, и на содрогание перед тем, что сам он — бессильная часть сурового окружающего, которое невозможно победить? Опять стояла Неси перед глазами, и он сравнивал ее с Голдочкой, Диной, с Мейтой. Какие славные фигуры! Разные и далекие, они как бы сговорились и в одну тяжелую дверь стучались из своего подземелья.
— Быть добрым, добрым, — вспоминалась ему Чарна, но сердце его оставалось печальным, бессильным…
Во дворе он нашел толпу, которая стояла подле чьей-то квартиры, и спросил себя с недобрым чувством: что случилось?
Он быстро зашел в квартиру, и еще больше удивился, увидев Мейту в слезах и возле нее Фейгу, утешавшую ее. При виде Нахмана, Фейга поднялась, чтобы выйти, но он жестом удержал ее. Ему все еще трудно было встречаться с нею, хотя после несчастья с Фримой отношения между ними сгладились.
— Не уходите, Фейга — попросил он. — Что здесь случилось? Во дворе толпа…
И голос Фейги дрожал, когда она ответила:
— Часа в три внезапно умерла мать Блюмочки. Мы все уже без сил от горя несчастной девочки.
— Не может быть! — воскликнул Нахман, пораженный. — Где же Блюмочка?
Мейта махнула рукой. Нахман вышел из комнаты и побежал в квартиру модистки. Толпа все не расходилась, и он, как ни старался, не мог добрался, до двери. Среди говора, вздохов, плача, иногда, как призыв, проносился тоненький жалобный голосок:
— Мама, мама!..
Нахман оцепенел. Передвигавшаяся толпа насильно втолкнула его в сени, и в открытую дверь он увидел знакомую картину того, как оплакивают мертвое тело до похорон. На полу, ногами к дверям, закрытое черным сукном, лежало тело. Кругом валялась солома.
У изголовья горели свечи, и они казались не свечами, а чем-то исходящим от покойницы, как бы продолжением печального, оскорбительного образа человеческого ничтожества.
Они горели нехорошим пламенем, красные язычки с копотью рвались к потолку, и от них шел удушливый запах. Старухи стояли на корточках, положив руки на тело, и с плачевным пением рассказывали о добродетелях покойницы и искренно плакали, вознося моления, ибо вспоминали о своей жизни, беззащитной в руках Того, Кто может все… И это покрытое черным сукном тело покойницы, и эти скверно горящие свечи, и тоскливая, сладостная мелодия старух, — все было так внушительно, дышало такой властью, что потрясенные ужасом сердца не боролись…