— Вы ее любите? — раздался в темноте робкий, дрожащий звук.
— Я не знаю, Мейта, но теперь у меня разрывается сердце. Я бы для нее жизни не пожалел.
Что-то задрожало у дверей. Пронесся глубокий вздох… оборвался… Нахман внимательно слушал.
— Мейта, — позвал он, — Мейта!
Никто не откликался. Вошла Чарна и своим добрым голосом спросила:
— Вам что-нибудь нужно, Нахман?
Он ничего не ответил, а старуха, вертясь по комнате, говорила:
— Старому человеку нужно что-нибудь, а молодому и всего мира мало. Я вам расскажу историю о человеке, и она вас чему-нибудь научит. Куда это Мейта пропала? Мейта, Мейта… Вы видите, — ее нет. Это тоже имеет свою глубокую историю. Однажды у одного сильного царя…
— Подождите, — прервал ее Нахман, начав прислушиваться, — кажется, кричат во дворе.
Старуха высвободила уши из-под косынки и насторожилась.
— Да, да, — произнесла она, — кричат. Человек не может не кричать: он рождается с криком; в крике проходит его жизнь…
Нахман вскочил. Шум становился все громче и врывался в комнату, как будто бы окна в ней были раскрыты.
— Это у Симы, — объяснила Чарна. — Своими несчастьями она мне напоминает историю с человеком, который, однажды зевнув, не мог закрыть рта.
Но Нахман уже не слушал и выбежал из комнаты. Во дворе стояла толпа соседей, и Сима о чем-то кричала, указывая на хромую Иту.
Мехеле держался возле нее и надорванным от рыдании голосом умолял:
— Довольно, моя мама, довольно, перестань уже!
— Никто моего сердца не знает! — крикнула Сима, отбросив мальчика и тоскливо оглядывая толпу. — Я одна, как палец, — кто хочет пожалеть больную старуху?
— Говори уже, что случилось, — с нетерпением перебила ее соседка-старуха.
— Ты спрашиваешь? Я тебя спрошу. В городе должен быть старший, скажи! Вот Ита вышла из больницы… Только тот, кто наверху, кто все видит и знает, — знает, что мое сердце перенесло. Был стыд, был яд, больница, выкидыш, — спрашиваю у всех, в чем я виновата? Разве я велела ей влюбиться в этого разбойника?.. Она вернулась из больницы, — ни одного слова я не сказала ей. И с первого же вечера началось: хочу отравиться, хочу отравиться.
— Ты еще говоришь, — перебила ее Ита страстно.
— Вы слышите: я говорю… Научи меня молчать, — покажи, как это сделать. Я не прошу любви у них, — но пусть дадут отдохнуть. И начинается…
— Довольно, моя мама, — послышался голос Мехеле, — довольно.
Толпа хмуро молчала. Женщины, сложив руки на груди, угрюмо переговаривались. Старики сочувственно кивали головами и, сжимая кулаки, от сознания своего бессилия против новой жизни, развращавшей их дочерей, с яростью выкрикивали:
— Их нужно задушить, задушить!
Нахман не отрывался от хромой девушки, столько перестрадавшей. Она стояла в угрожающей позе и диким взглядом окидывала толпу.
— Позор мне, — иногда вскрикивала она, — это делает мать…
— Посмотрите на вторую, — неистовствовала Сима, подойдя к своей квартире и указывая на Фриму. — Довольно уже скрывать. Что скажете на мое несчастье? Вот она пришла с подбитыми глазами. Кто ее бил, спросите? Где она была? А Фейги еще нет…
Она как будто лишь теперь поняла весь ужас своей жизни и, всплеснув руками, зарыдала диким голосом. Мехеле опять начал кружиться, прыгать вокруг нее и жалобным голосом просил.
— Моя мама, моя мама!..
Толпа медленно расходилась. Старуха-соседка подошла к Симе и увела ее. У порога стояла Фрима, покачивалась и, обращаясь к двум девушкам, спрашивала:
— Я пьяна? Неправда. Я выпила только одну рюмочку сладкой водки. Может быть, две… И теперь мне весело. Я не чувствую жизни.
— Она пьяна, — с ужасом говорила Сима, наклоняясь к уху старухи. — Если бы кто-нибудь меня убил, я благословила бы его руку…
— Ты сердишься, мать, — смеялась Фрима, — но я не слушаю тебя. Что такое вся жизнь, мать? Мука, проклятие… Так повеселюсь немного. Твои корзины еще успею носить.
Нахман не стал больше слушать, вышел на улицу и повернул к дому, где жила Неси. Он старался ни о чем не думать, чтобы не лишиться мужества. Над ним бежали густые, серые тучи, и молочное небо, освещенное луной, быстро темнело. Поднялся ветер, крепкий, как на море. Короткие тени домов слились с темнотою.
— Сейчас дождь пойдет, — подумал он с беспокойством.
Мелькнула молния и, как лезвие, разрезала небо на две половины. Запахло фосфором, грянул гром, и дождь начался. Нахман ускорил шаги. Деревья трещали, телеграфные столбы гудели, у стен несся свист, и минутами ветер так шумел, что Нахман переставал слышать.
— Я не увижу ее, — тревожно думал он, входя во двор.
В квартире нищего Дона было светло. Нахман заглянул в окно и увидел старуху Энни. Неси не было в комнате. Он вышел на улицу, решил подождать ее. Промокший и продрогший, он прижался к стене и забылся.
Время тянулось медленно. Дождь усиливался, и казалось, что вблизи секли кого-то, — переставал, опять начинал… Из города неожиданно донесся плачущий звон башенных часов.
— Уже поздно, — лениво подумал Нахман, — где она может быть?
Он снова стал ждать. Дождь утихал. Далеко впереди небо очистилось и было похоже на матовое стекло. Показалась луна и осветила улицу. Опять с плачем прозвонили часы.
— Я не дождусь ее, — встрепенулся Нахман, вдруг почувствовав, что напрасно стоит здесь.
Он отошел от стены и, весь в печали и скорби, зашагал по грязным тротуарам.
Как страшна была жизнь здесь, в окраине! Чем больше она раскрывалась ему, тем шире разрасталось что-то огромное, свинцовое, и мысль перед этим оставалась такой же беззащитной, как человек, на которого навалилась гора. Жизнь мчалась, разнузданная, мелочная, и он никак не мог взять в толк, откуда шло главное зло, кто был истинным врагом людей.