Теперь они завернули в большую улицу и вдруг увидели огни города. Точно в ожидании пляски, притаились они, и широкий полукруг их казался чудесным ожерельем из крупного жемчуга. Прорвавши темноту, они кивали, манили, и рождалось необоримое желание бежать к ним, обнять их, кружиться, благодарить.
— Город, город! — воскликнула Неси, всплеснув руками. — Дорогой мой, уведите меня туда, дорогой мой…
— Но я люблю вас, Неси, — вырвалось вдруг у Нахмана, — люблю… Разве вы этого не знали?
— Я знала, — смеялась Неси и плакала, не отрываясь от огней. — Поцелуй меня, Нахман!
Она покорно отдалась его ласкам, и оба счастливые, светлые, смотрели на город, на огни…
— Если я скажу: богатый господин, возьми меня, — он возьмет? — иногда спрашивала Неси. — Дорогой мой, посмотри на меня и скажи…
— Не говори, — умолял он ее; и тогда она повторяла:
— Ты боишься? Ты труслив как мальчик…
И опять она целовала его, смеялась, о чем-то думала, а Нахман, опьяненный, без дум отдавался ей.
— Смотри, дорогой мой, — печально произнесла она вдруг, — огни пропадают.
— Но я с тобою, радость моя…
— Они тухнут, — все скучнее и, как бы приходя в себя, говорила она. — Вот еще, еще… Прощай, Нахман!
Она неожиданно пошла от него, по-прежнему глухая, неприступная, и он, догнав ее, с мольбой говорил:
— Отчего ты уходишь, Неси, отчего?
А она не слушала и все быстрее уходила, и он шел быстрее и, не понимая, что случилось, безнадежно умолял:
— Отчего ты уходишь, скажи. О, не молчи!
Начинало светать…
Нахман переживал тяжелые дни. После памятного вечера Неси упорно избегала его, и он никак не мог добиться поговорить с ней с глазу на глаз. Как только он приходил, она сейчас же исчезала, и ее нельзя было дождаться. Он просиживал у Шлоймы, у ее родных, возился с Исерелем, и оба они искали ее повсюду, — все было напрасно. Он горел, и ему казалось, что если бы она услышала его голос, одно его слово, то опять бы вернулась к нему покорная, как в ту ночь, когда отдавалась его ласкам. Он негодовал, чувствуя за собой правоту, и это подсказывало ему тысячи слов, горячих, пылких, которыми он раздавил бы ее, если бы она захотела его выслушать… Самое мучительное было в том, что он не понимал ее, и все-таки он любил в ней именно это непонятное. Она преследовала его всюду своими словами, своей мольбой, жаждой чего-то смутного, прекрасного, и он не понимал, как мог отпустить ее в тот вечер. Какая великолепная, чудесная жизнь наступила бы, если бы она была с ним… Он закрывал глаза от света радостных образов и видел, как прижимается к ней, целует ее руки, шею… Он чувствовал ее теплоту; она пахнула вся, и, вдыхая, ему казалось, что он ее целует… Вся чистота, которая делала его стыдливым, ушла, ушел и страх перед ее красотой, и осталось одно в воображении: белое девичье тело, ослепительное, жгучее, ласковое, которое отдавалось ему…
Время между тем подвигалось. Наступали последние дни жаркого лета, и в рядах теперь, перед осенью, стояло самое тяжелое время: торговля падала, покупатели уменьшались, и нужна была вся изворотливость опытных торговцев, чтобы продержаться до весны. Шестьдесят рублей, вложенные Нахманом в дело, давно разошлись незаметно, по мелочам кормился Даниэль с семьей, Нахман раздавал деньги направо и налево, не умея отказать просившим беднякам-товарищам, но в дни упоения торговлей ничего не замечалось. Теперь нужно было подумать о кредите, который единственно мог спасти, и Нахман отдался заботам минуты. Он бегал к Шлойме за советом, сходился с торговцами, старался подражать им в ведении дела, и постепенно образ Неси начинал отходить от него.
По утрам приходил Даниэль и приносил свежие новости, всегда забавные, всегда интересные. Он был болезненный, худой, похожий на цаплю, и плохо залеченный плеврит оставил его навсегда слабым. Он никогда не быль спокоен, вечно находился в движении, вечно у него горела мысль, и походил на костер, который не потухал. Подобно всем в окраине, Даниэль любил образованность, газеты, хорошую книжку… Из последних грошей он посылал мальчика своего, Мойшеле, в школу, — старший, пятнадцатилетий, работал на фабрике, — и об этом Мойшеле рассказывал с восторгом Нахману удивительные вещи. Когда торговля утихала, у него, неизвестно откуда, появлялась газета в руках, и он читал ее вслух, с комментариями, а Нахман, не отрываясь, слушал. В последнее время он часто заговаривал об евреях и их судьбах и однажды совершенно неожиданно открыл Нахману, что стал сионистом и записался в кружок.
Оба сидели у корзин и тихо разговаривали. Наступил обыденный перерыв. Торговцы, укрывшись в тени своих огромных зонтиков, не спеша завтракали.
— …Еврейское царство, — продолжал Даниэль, устремив взор к далекому горизонту и указывая пальцем. — Когда мы будем у себя, Нахман…
Он мигнул глазом, будто знал, как это сделать, и Нахман, меланхолически глядя на него, монотонно повторил:
— Когда мы будем у себя…
— Видите ли, Нахман, — произнес Даниэль, обеспокоенный недоверием товарища, — я человек простой, совсем простой человек, пустячок, но я не скажу: не верю. Такого человека, как я, — посмотрите на меня хорошенько, — если бы он сказал: не верю, мало было бы убить. Верь! Положи голову под крыло, как птица, и верь! Что нам осталось, кроме веры? У нас был один Моисей… Мы оба, Нахман, не сильны в истории, но о Моисее слыхали. Вот он вывел нас из Египта. Что значит нас? Кого нас, что нас? Нас тогда не было.
— Я вас не понимаю, Даниэль, — выговорил Нахман, глядя на него во все глаза.