Собственность! Какая могучая власть лежит в этом слове. Вооруженная всеми злыми силами, корыстью, жадностью, завистью, ложью, неправдой, в одной маске победительницы жизни, — она умеет привлечь и покорить человека. Она прокрадывается и овладевает душой незаметно. Она лепечет первыми милыми словами о счастье и свободе и умоляет предаться ей. Она обещает власть, парение. Она не кричит, не требует человека, и побеждает без насмешки, серьезная, упорная, — не давая ни одной минуты чувствовать тисков, из которых не выпустить. Неотразимая, — она единая царица мира.
Прошло две недели после посещения Нахманом Шлоймы, — и теперь он уже стоял в ряду с компаньоном Даниэлем подле двух корзин с товаром и громким голосом подзывал покупателей. Новая, полная особенного интереса, жизнь началась для него. На рассвете приходил Даниэль, высокий, больной человек с фигурой цапли, и оба, подхватив большую корзину с товаром, отправлялись в путь. Темные, пустые улицы окраины оживали в его воображении, и все некрасивое, мрачное в них пропадало в блеске его радости. Теперь он не чувствовал себя под гнетом, рабом чужой воли. Шел хозяин с товаром, который будет продан, вновь куплен, вновь продан… Шел хозяин за деньгами, которые дадут еще большую свободу, еще большую уверенность. И вся утренняя сутолока казалась радостным усилием к счастью, стоявшему вблизи, на шаг от каждого. Он шел упоенный и, как безумец, не видел муки в этой сутолоке, не чувствовал трепетания чужой души.
Волшебно-прекрасным начиналось утро раннего лета, со сменою цветных теней, от желтого на флюгере городских часов до черного у стен на земле. Один лишь голос торговца, кряхтевшего над своей корзиной, приводил в движение базарную жизнь. Как токи пробегали люди по всем направлениям, куда-то уходили, возвращались, вновь уходили, — и это было чудесно и красиво, как во сне. То там, то здесь разносились бойкие голоса торговок, лавочники раскрывали тяжелые двери, на тротуарах возились мелкие торговцы, тащились телеги с зеленью, с рыбой, с молоком, и Нахман, упившись окружающим, принимался с Даниэлем за работу. Он раскладывал свой товар и, оглядывая его, испытывал чувство ребенка, которому дали блестящую игрушку. Ласково смотрели на него ситцы, хорошенькие, пестренькие, дешевенькие, и ему казалось, что лучших не было во всем ряду. Ласково смотрели на него кошельки, куклы, галстуки, чулки, и он не уставал их перекладывать, чтобы сделать заметнее, красивее. Когда начиналось движение покупателей, он здоровым, звонким голосом выкрикивал товары и привлекал толпу своим открытым лицом и крепкой фигурою.
В это июльское утро Нахман с Даниэлем пришли в ряды позже обыкновенного. Они разложили товары, и Даниэль, оглядев мрачное лицо Нахмана, недовольно сказал:
— Вы хорошо начинаете день, товарищ. Может быть, вы думаете развеселить покупателей своим лицом и сомневаетесь, — я скажу: палками их лучше не отгонишь. Не огорчайтесь же этой историей, послушайте-ка этого молодца о гребешках. Я должен его перекричать.
Он немедленно раскрыл рот и, будто кто-то вонзил ему нож в бок, завопил:
— Ситец, ситец, кто хочет лучшего ситца, лучшей российской фабрики!
И помедлив, отрывисто выпалил:
— Семь копеек, семь, семь, семь! Подходите, девушки, барышни, хорошенькие дамочки. Кто не слышит? Семь, семь, семь!
— Что вы скажете на меня? — добродушно обратился он к Нахману. — Разве не сказали бы, что я перед уходом съел вкусного теленочка. Засмейтесь, и вам станет весело. Что покупаете, миленькая? Ситец?
Он упал на колени, засуетился возле товара, и будто показывал самый лучший, расшитый золотом шелк, — развернул несколько штук.
— Самый лучший ситец, российской фабрики, — сыпал он, — и если бы у меня была такая красавица-невеста, как вы, я покупал бы ей ситец только у себя. Посмотрите, шелк — не ситец, подавись я первым бриллиантом, который у меня будет. У меня, как я армянин, выступают слезы на глазах, когда я вижу такой товар. Не нравится? Этот ситец не нравится? Я готов вас поцеловать, если вы найдете лучший.
Девушка рассмеялась, а он продолжал сыпать шутками, прибаутками…
Нахман, словно чужой, стоял в стороне и грустным взглядом смотрел на кипевшую улицу.
— Да что это с вами, Нахман? — произнес Даниэль, отпустив покупательницу. — Сегодня ведь пятница, дай Бог так врать всю жизнь. Она отравилась… Но вы сумасшедший, как я немец. Она отравилась, бедная хромушка… Один раз, два раза, три раза на здоровье ей. Вы знаете, товарищ, как нужно жить? Умер — похоронили…
— Но мне ее жаль, — мрачно выговорил Нахман.
— Кому не жаль, — в тон ответил Даниэль, — но ведь хромая с ума сошла, выдумав обвенчаться с шапочником. Старуха Сима права, но дочери нружно было совесть иметь. По правде, один палец этого молодца стоит всей девушки, с ее хромой ногою. Вы пес с ушами, если это вас трогает.
Нахман отвернулся и, насвистывая, стал оглядывать ряд. Мужчины и женщины, все будто сбились в одну кучу, и отсюда казалось, что они ловят людей, душат их, а те откупаются.
Крик стоял веселый, стройный, и чувствовалось, не было такой силы, которая прекратила бы ликование торговли. Все в ряду знали, что отравилась хромая беременная девушка, брошенная своим возлюбленным, — все были знакомы с ней, знали ее несчастную жизнь, но никто не отдал ей и частицы своей души.
Покупатели подходили. Одни осматривали товары, как бы спрашивая себя, что купить; другие брали вещи в руки, клали назад, уходили, возвращались. Какая-то женщина выбрала пару чулок и заплатила, не торгуясь. Нахман оживился. Теперь он выкрикивал цены, подзывал, ловил покупателя. Пыль носилась в воздухе, оседала во рту и мешала говорить.